Я с трепетом и страхом приступала к работе над этой поэмой. Долго не хотела её публиковать. Хотелось найти мир в своём сердце, научиться воспринимать трагическую историю своей семьи как целостный факт, без назначения правых и виноватых, без каких-либо намёков на любую пропаганду или желания подстроиться под политическую моду момента. Историю, в которой своё место занимает СЛОН, то есть Соловецкий лагерь особого назначения. Признаюсь, это было мне нелегко. Я окончила поэму «Анфельция»* в год столетнего юбилея СЛОНа.
Вряд ли найдётся ещё страна с такой противоречивой и непредсказуемой историей, как Россия. Веками являясь великой державой, оказывающей огромное влияние на ход всеобщей истории, Россия пережила такие зигзаги в своём развитии, что невольно проникаешься беспредельным уважением к её народу, сохранившему свои основы, свои уникальные правила жизни. Сложность российской истории неоднократно приводила к тому, что противоречивые, взаимоисключающие оценки разных её периодов просто раздирали русское общество, вызывали вражду и взаимную неприязнь. До сих пор людей разделяют крайне эмоциональные оценки, например, Сталина или Петра I, Рюриковичей или большевиков. Исторические учебники каждое поколение переписывало по-своему. Очень трудно в таких условиях принять свою историю как данность, как факт, как непрерывный и взаимосвязанный процесс, каждый этап которого оказал своё влияние на понимание того, кто мы, откуда мы и куда идём. Великий историк Сергей Соловьёв требовал «не делить, не дробить русскую историю на отдельные части, периоды, но соединять их, следить преимущественно за связью явлений, за непосредственным преемством форм, не разделять начал…». Но Соловьёву было трудно представить, с каким ожесточением, злостью вскоре и профессиональные историки, и люди искусства и литературы, и общество в целом будут действовать прямо противоположно.
Это, конечно, объяснимо, ибо колоссальные исторические перипетии недавнего прошлого коснулись каждой семьи, каждого человека, зачастую просто уничтожая, разводя по разные стороны баррикад, нанося неимоверный ущерб их мировоззрению.
Моя семья тоже не избежала такой участи. И через её судьбу прошли раскулачивание и коллективизация, несколько войн, включая Гражданскую, репрессии, ссылки, беззаконные казни и несправедливые обвинения… Эта поэма – моя личная попытка примирить свою совесть с нашей непростой историей, с историей моей семьи, с историей моей любимой России. Это моя кроткая попытка посмотреть на эту историю как на единый объективный процесс, независимо от быстро меняющихся оценок добра и зла, на процесс, который сформировал и меня, и всех нас как единый народ. Научиться не кривить душой, глядя в свою историю, не подстраиваться под очередную «актуальность». Иными словами, не судить, как завещал Господь, чтобы самим не быть судимыми. Но попытаться понять прошлое, принять его таким, каким оно было. Ибо познание, как писал Сергей Соловьёв, должно вести к самопознанию. Это и была моя скромная цель, которой я руководствовалась, когда работала над этой поэмой. И я стою за каждым её словом.
* Анфельция – красная водоросль Белого моря.
I
Страх
Откуда он берётся, этот страх?
Вот белый лист, не рукопись ещё.
И по нему на почерка санях
ещё мурашки не ползут. И счёт
неловко открывать. Сияет ночь.
Какая странная здесь близкая луна.
От берега идёт такая мощь,
как будто рядом началась война,
как будто зреет ярости бутон
под толщей вод стерильной белизны.
Для каждой головы здесь свой патрон.
Здесь свой патрон для каждой головы.
II
Беломорье
Драги-драги, драги-драги. Это магия-магия…
По малой воде босая идёт Анфельция.
Здесь, куда ни посмотришь, лагерь.
Ни одной распахнутой дверцы.
А Анфельция всё идёт да идёт.
Беломорье под стопами её ластится.
Здесь, куда ни посмотришь, всё ровно наоборот.
Притирается Россия и её части.
Папка мой, говорит, самый главный косарь.
Косит травушку, косит родненькую.
Он с матёры* Анфельции привёз букварь –
книжечку зелёную тоненькую.
Драги-драги, драги-драги. Это магия-магия…
По малой воде босая идёт Анфельция.
Рассказать тебе, как у них тут было на архипелаге?
Так же страшно, как у нас сейчас в Донецке.
_____________
* Матёра – материк.
III
Митрофанушка Соловецкий
Прадед мой, ну ты как, Митрофанушка Соловецкий.
Я приехала к тебе ровно век спустя.
Я уверена, что ты слыл тут орешком грецким –
твёрдая скорлупа.
Закрываю глаза. Я живу тут в комфортном номере,
тёплый душ, белые простыни, свет не гашу в ночи.
Мы же даже не знаем, в каком ты году тут помер,
мне показывали кирпичи.
Красные, чёрные, с отпечатками человских ладоней.
Может быть, что какая-то из них твоя?
Или всё же под громадной ногой СЛОНовьей
ничего от тебя
не осталось, никакого следочка малого,
никакого оттиска, не у кого спросить.
Мне о тебе рассказывала твоя внучка, моя мама,
в прошлое нить.
Говорила, что от тебя остались сапоги кожаные добротные
да бабушкины разговоры, полные вдовьих слёз.
А дети твои все выросли, Иван стал плотником,
похоронен в городе роз*.
А Настя, счастье твоё, родила мою маму почти что в сорок.
Потом моя мама родила меня – её позднюю умницу.
А сапоги мы твои храним. Они оказались сорок второго,
сын мой хотел в них на улицу.
Для форсу или ещё с какой подростковой целью,
да только бабушка заголосила: «Сними, дурак,
не впору они, не впору они тебе». Загородила собою двери.
Не впору, сынок, не впору.
Да будет так…
_________
* Город роз – Донецк.
IV
Память
Письма неотправленные,
письма, отравленные
любовью и болью.
Писались чернилами, потом, слезами, кровью,
почерком кружевным, запятыми да точками бисерными.
За какое-то время до выстрела.
Разреши поделиться мыслями…
А как вышло-то так, что теперь наша память,
этих мест святых наша рана,
принадлежит не нам, а нам лишь магнитики ширпотребные,
принадлежит тем,
кто придумал формулу слов «генетическое отребье»?
Как так вышло, что горюшко моё, мою память о прадеде
отобрали и сделали гаденькой-гладенькой,
что тот валун из фундамента каталажки,
чем-то навроде лакмусовой бумажки.
Как так вышло, что то, на чём мы стоим,
вкопанные по животы да по плечи,
превратилось не в светлый дым
от поминальной свечки,
а в браваду, в расковыривание гвоздём,
в шрам людоедства, в критический пост.
Мой прадедушка стал для этой земли золотым зерном,
и теперь он во весь свой рост
встал и требует: «Говори!
Говори и память не отдавай».
Ему было то ли сорок два, то ли сорок три,
когда он из ада попал в рай.
V
Секирка*
Сидели они на жёрдочках, словно птицы.
Росли у них на спинах голубиные крылья.
Были кирпичного цвета их немолодые лица.
И пахло страхом. Страх пахнет гнилью.
Тут сколько ни пересказывай, всё равно мало,
тут сколько ни поминай, всё равно всех не помянешь.
Прадед мой явился прям там, во храме,
ровесник мне, моложавый поджарый старец.
Я писала записочки, разделяя живых и мёртвых.
«А у Господа живы все», – сказал иронично, колко.
А потом поэта процитировал – про статус жертвы.
И ещё показал мне синюю крошечную наколку.
__________________
* Секирка – мужской штрафной изолятор в Вознесенском храме на Секирной горе.
VI
Народ
Мой прапрадед – купец первой гильдии –
никогда не видел свою правнучку Лилию,
но она получила от него больше,
чем изумрудную брошку,
спрятанную за подкладкой.
Он передал ей хватку.
Мой прадед умер в концлагере Соловецком,
не оставил вовсе никакого наследства,
но вся семья после его кончины
находила причины
никому ничего не рассказывать.
Говорили только, что поняли с одного раза.
Мой дед прошёл две войны, был ранен трижды.
За двором у него росли три кручёных вишни.
Его первая женщина загуляла с немцами.
Вторая была примерной. Со второй они не были венчаны,
но прожили полвека, а может, и больше, со счёта сбились,
в бедности, которой тогда гордились.
Мой отец был физиком с идеальным почерком.
Я была его младшей любимой дочерью.
Неудавшейся пианисткой – кисти-циркули.
Мы с ним вместе читали романы Пикуля.
И как будто бы даже были счастливы в девяностые,
а потом я стала взрослой.
Мой сын смешанной крови еврейско-русской,
мало говорит, много чувствует.
И на его долю тоже уже выпало всякого.
У него и моего прапрадеда характеры одинаковые.
Девятнадцатый август разменял недавно
купца первой гильдии прапраправнук.
Говорят, человек живёт в памяти трёх поколений после,
затем исчезает, память о нём выкуривается папиросой.
И кажется, что человека никогда и не было.
И кажется, всё с листа начинается белого.
Но это не так, поверь мне, я не помню, откуда знаю,
что все они присматривают за нами из рая.
Затёртое слово «народ». О чём оно? Это слово.
О том, что прапрадед мой в моём сыне родился снова.
О том, что у каждого русского за спиною невидимый ранец,
в котором прапрадед купец и дед, что был трижды ранен,
отец с идеальным почерком и прадед с наколкой синей.
Затёртое слово «народ» на контурной карте России.
VII
Родинки
Думаешь, это я брежу, сошла с ума от горя,
нет, то море Белое выступает порами,
потом точек на бумагу каплет, кляксами рифм,
в которых и дiм, и дым, и Крым, и прадедушка Митрофан.
Обещал мне прийти под утро
красивым, отмытым, реабилитированным.
В куртке с надписью Don Аbibass.
Сижу на втором этаже с сердцем заминированным.
Пришёл! Пришёл, но чумаз,
а всё равно красивый, как Боженька,
ясный, как свет соловецкого маяка.
Принёс в дар ложку, обычную ложку,
три картофелины, два буряка,
половину моркови, лаврушку да лист капустный.
Вскипятил воду, чего-то там наварганил, разлил по тарелкам.
Зачерпнула, а в ложке пусто.
Зачерпнула, и снова пусто…
Длинная стрелка
застряла на
без
четверти смерть.
«Сколько той жизни, – хохотнул в кулак,
но самое главное в ней
с родными набыться и посмотреть,
хоть одним глазком посмотреть,
как родинки моей драгоценной жонки,
станут носить потомки».
***
Вот тебе, Анфельция, лагерная моя ложка.
Запомни, Анфельция, русский народ – матрёшка.
Из большой достаёшь среднюю, из средней ещё усредней.
Десятки, сотни, тыщи, муллионы людей.
Сижу внутри глубоко-глубоченько-глыбоко.
Маленькая такая матрёшечка для брелока.
А вынь меня, и большая станет пуста-пустёхонька.
Будет тебе охать.
Будет тебе причитать, Анфельция, об ушедшем.
Поздравляю тебя, Анфельция, со всем прошедшим.
На часах меж тем без десяти кончина.
Береги мужчину, Анфельция, береги своего мужчину.
Вы, бабы, структуры воловьей,
мёд уст со звериной кровью,
а мы – шеи широкие да ноги глиняные,
с мамкой-землёю связаны пуповиной,
потому и живём коротко
между молотом и Молотовым*,
между молотом и молохом.
_______________
* «Я оправдываю репрессии, хоть там и были крупные ошибки…» – В.М. Молотов.
VIII
Счастье
– А было ль счастье?
– Было, Анфельция, было,
твоя прабабушка сильно меня любила,
да так любила, что каждому говорила.
А я её как любил, до последнего вдоха-выдоха.
До самой двери в бессмертье – из ада выхода.
Я и сейчас люблю. И её, и всё наше потомство.
Когда средь осенних туч, сквозь дощ, луч солнца
чертит в твоём блокноте ещё одну линию,
то это мы на тебя смотрим с небес с Фотинией,
и радуемся, и кланяемся, и передаём приветы.
С некоторой задержкой, но к нам приходит и «Литгазета»,
и все те книги, над которыми с блохоловкой ночами
ты сидишь в своём городе – граде новой русской печали.
* * *
Человек человеку – приговор и расстрел.
Человек человеку – очередной обстрел.
Нас везли во тьме
в ещё большую тьму
на теплоходе «Глеб Бокий»
учить актуальные исторические уроки.
Теперь другие уроки, не менее исторические.
Мамка моя покойная была из-под Геническа.
Папку из-под Киева занесло за каким-то…
Родословное древо у нас, что макет лабиринта.
Это ещё без предков моей Фотинии драгоценной.
Знаешь, я мечтал, что выживу и куплю ей платье концертное.
Синее в пол с белым воротничком, кружевной нижней юбкой.
В мясорубке
несправедливости
я мечтал, что моя голубка
выйдет на сцену снова, всё ещё тонкая, но уже беременная нашим третьим,
и споёт стихи про любовь.
Любовь, навечно повенчанную с лихолетьем.
IX
Сердце
под нагрузкою
под разгрузкою
бьётся сердце
бьётся русское
сердце атомное
сердце точное
стук да стук
сердце-молоточек
дзынь да дзынь
сердце-колокольчик
бьётся сердце
и добивается
роза красная
в мире сером
ты прислушайся к сердцу русскому
под нагрузкою под разгрузкою
от рождения до бессмертия
милосердия милосердия
стон предсердий
X
Чрево
И не знаю, рассказывать ли, а может, смолчать,
наблюденье моё не из самых точных.
Сорок недель носит ребёночка в чреве мать,
растит ему сердце, лёгкие, головушку, позвоночник.
Из себя растит, расстаётся с плотью и частью души,
а он, скрюченый, в чреве её – свет нездешний.
Ты, Анфельция, то, что говорю тебе, наверное запиши.
А может, и не записывай, так безгрешней.
Носит маменька крошку хлеба внутри, но ещё не хлеб.
Носит за тонкой стеночкой дитятко ненаглядное.
Ждёт, чтобы сыне её подрос и окреп,
молится перед неугасимой лампадою.
Богородице молится: пусть выживет, доживёт,
приведёт невесту, родит семерых и больше.
Ходит мамка туда-сюда, гладит рукой живот,
и чем ближе к родам, тем стеночка между мирами тоньше.
Он, конечно, вырастет, поживёт своё, а в конце пути,
когда ходики на стене остановятся без пяти…
Где ты видел ходики на стене в карцере под Маяком?
Я не видел, но мне казалось. Так ли, тик ли…
Чудовищным молотком
по затылку баба щербатая, самая некрасивая баба в мире,
трахнет прямого аки горбатого на краю могилы.
Общей могилы, что потом и не разберёшь, где чей
сыне рожениц страны несчастной моей.
И лежат спящие вечным сном, снова младенчики
в чреве земли-матушки мальчики наши, кузнечики.
Руки за спинами связаны, в головах ветер.
Будет ли кто в ответе за них? Никто не будет за нас в ответе.
XI
Иов
Это будет повторяться снова, снова и снова –
история многострадального Иова.
Слово в слово.
Вон он жил –
светлоголовый Иов –
не жалел слов,
славил Господа,
почитал,
считал овец, складывал, вычитал.
А потом весь его капитал
поделил на нуль
диавольский поцелуй.
Прямо в лоб целовал диавол каждого из детей:
трёх дочерей, семерых сыновей.
Никого не осталось, чтобы отца обнять,
только их мать
выла, рвала волосы:
«Отрекись, Иов,
как дурак сидишь,
струпья скребёшь черепком глиняным.
Страданье безвинное –
то значит, что нет Бога, нет Его промысла.
Ох, Иов, Иов, ничего не осталось от тебя, кроме голоса,
вот и скажи, прокляни».
Со. Лов. Ки.
* * *
Ни в одной книге об этом не сказано,
никому не пришло на ум.
То сам диавол, завладевший человским разумом,
забирался на высокий валун
и глядел на море,
губитель да рукоблуд,
говорил «я велик», а был всё равно маленьким,
что кожный струп
на теле Иова,
на теле страны моей буйноголовой.
А как звали? Ногтев, Эйхманс или Бухбанд*.
Не так и важно.
Вот скажи мне, откуда в человеке талант?
От Господа – скажешь.
Мол, целовал Отец
перед выходом,
и родился младенец.
Вдохнул, выдохнул,
заорал, присосался к груди,
не изувер совсем, новенький человечек.
А потом диавола в себе разбудил
и как давай калечить,
губить,
катовать.
К несчастiю рукою железною загонять.
Не плачь, Анфельция, их никого уж нету,
лежат костьми изнутри планеты,
А диавол? Диавол вечен.
Присматривается к человечине.
Присматривается к человеку
в любом веке.
_______________
* В разные годы начальники Соловецкого лагеря особого назначения.
* * *
Святцы. Библия. Стиры*.
Как думаешь, Фотиния меня простила?
По-бабьи ответь, вот ты бы простила покойного?
А конвойного?
А стукача?
А палача?
Простила.
Простила.
Тебя бы простила.
А этих бы ненавидела люто до самой смерти.
Со всей огромной бабьей воловьей силой.
Один из новозамученных всё сожалел, что черти
не каются, и от этого больно ему, почти умерщвлённому.
Ему от этого было больно, а черти всё рыготали,
хвостами били.
Палачи, стукачи, надзиратели и конвойные –
нераскаянные. Штабелями легли в могилу.
Полетели головы буйные – лысые, курчавые, рыжие.
Полетели головы. Полетели.
А ты, дед, выжил. Погиб, но выжил,
и в девяносто умер в своей постели
в кругу семьи, под лепет правнука новорождённого,
подержал напоследок его пяточки курносейные.
И небо синее бездонное бескордонное
открылось – звёздами соловецкими всё усеяно.
_____________
*Самодельные игральные карты (тюремный жаргон).
XII
Рай
Самые жаркие да кровавые
битвы всегда за рай.
Избави нас, Господи, от лукавого.
Избави нас, детей твоих грешных.
Рождаемся бессловесными,
растём картавыми,
держимся что есть силы за край
мамкиной юбки. За ней начинается тьма кромешная.
И ничто не зорко: ни глаз, ни кончики пальцев, ни сердце.
Всё тьма, всё бельма, всё беспросветно.
Кроме островов этих – Соловецько*.
Где и рай, и ад – всё одни, возведённые человеком стены.
На разрыв помни об этом,
до последней капли кровушки русской,
и тогда есть шанс,
что и сегодняшний ад станет раем звенящим.
Береги это чувство, слышишь, убереги это чувство,
меня помяни. Всех нас помяни. И живи.
Живи, моя хорошая, настоящим.
______________
* Соловецкие острова (поморский говор).
* * *
То прошло всё, о чём болит,
о чём стонут соловецкие стены.
О чём помнит Голгофо-Распятский скит*.
Жизнь – мгновенье, и смерть мгновенна.
Хоть и тянется день порой, что резиновый,
хоть и длится ночь бессонная, словно лагерная.
Закрой глаза мои / для покоя вечного, /
Анфельция, светло-синие.
Закрой глаза свои / для сна предрассветного, /
Анфельция, орехово-карие.
Что ты видишь? Свет, Анфельция, только свет,
тусклый огонёк свечечки поминальной.
Это и есть мой ответ, Анфельция, на все вопросы твои ответ.
А о пустяках в другой раз как-нибудь погутарим.
_________________
* 18 июня 1712 года совершилось чудесное событие. Преподобному Иову в тонком сне явилась Пресвятая Богородица с преподобным Елеазаром и сказала, что «сия гора нарекается Голгофою. На ней же имать быти великая церковь Распятия Господня на верху горы и скитом Распятским назовётся».
***
А наутро разбудит тебя, Анфельция, колокол-благовест.
И пойдёшь ты в старухи статные из вчерашних невест.
Так летит эта жизнь, коротенькая и злющая,
словно стрела в небо пущенная.
Целься в небо, всегда только в него, родная.
Я теперь всё вижу – от рая и до самого края.
Гидра
«С историей надо жить честно и мирно,
история – гидра.
Отрубишь одну башку,
поднесёшь очередному божку,
а на месте её вырастут две.
Ещё страшней.
Ну, бывай, Анфельция!
Передавай привет внучку.
Да. И если вдруг на балкон в ноябре
прилетит к тебе парочка голубей,
не прогоняй.
Шепни им чего хошь.
А чего ты вообще по жизни хошь?
**** ***** ********
Нет, с этим не помогу.
Это уже по вашим мозгам.
А по мелочи передам».
Печатается в сокращении
Соловки – Москва (сентябрь – ноябрь 2023 года)
Анна РЕВЯКИНА.
Оставьте первый комментарий